Неточные совпадения
Кити
стояла с засученными рукавами у ванны над полоскавшимся в ней ребенком и, заслышав шаги мужа, повернув к нему лицо, улыбкой звала его к себе.
Одною рукою она поддерживала под голову плавающего на спине и корячившего ножонки пухлого ребенка,
другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала на него губку.
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то, о чем он говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто
стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать
один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже
стоят! — кричал он. — Тут есть
другой закон!
Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник или во вторник, так как оба вчера уступали
один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она
стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
Левин
стоял довольно далеко. Тяжело, с хрипом дышавший подле него
один дворянин и
другой, скрипевший толстыми подошвами, мешали ему ясно слышать. Он издалека слышал только мягкий голос предводителя, потом визгливый голос ядовитого дворянина и потом голос Свияжского. Они спорили, сколько он мог понять, о значении статьи закона и о значении слов: находившегося под следствием.
Одни закусывали,
стоя или присев к столу;
другие ходили, куря папиросы, взад и вперед по длинной комнате и разговаривали с давно не виденными приятелями.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни
одного существа, которое бы поняло меня совершенно.
Одни почитают меня хуже,
другие лучше, чем я в самом деле…
Одни скажут: он был добрый малый,
другие — мерзавец. И то и
другое будет ложно. После этого
стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
И вся эта куча дерев, крыш, вместе с церковью, опрокинувшись верхушками вниз, отдавалась в реке, где картинно-безобразные старые ивы,
одни стоя у берегов,
другие совсем в воде, опустивши туда и ветви и листья, точно как бы рассматривали это изображение, которым не могли налюбоваться во все продолженье своей многолетней жизни.
«Полковник чудаковат», — подумал <Чичиков>, проехавши наконец бесконечную плотину и подъезжая к избам, из которых
одни, подобно стаду уток, рассыпались по косогору возвышенья, а
другие стояли внизу на сваях, как цапли. Сети, невода, бредни развешаны были повсюду. Фома Меньшой снял перегородку, коляска проехала огородом и очутилась на площади возле устаревшей деревянной церкви. За церковью, подальше, видны были крыши господских строений.
Губернатор, который в это время
стоял возле дам и держал в
одной руке конфектный билет, а в
другой болонку, увидя его, бросил на пол и билет и болонку, — только завизжала собачонка; словом, распространил он радость и веселье необыкновенное.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в
другой конец залы к
другим гостям, а Чичиков все еще
стоял неподвижно на
одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
— Вот тебе на! Как же вы, дураки, — сказал он, оборотившись к Селифану и Петрушке, которые оба разинули рты и выпучили глаза,
один сидя на козлах,
другой стоя у дверец коляски, — как же вы, дураки? Ведь вам сказано — к полковнику Кошкареву… А ведь это Петр Петрович Петух…
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
Она ушла.
Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем
однимБродили по свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
На нашей были всех сортов книги — учебные и неучебные:
одни стояли,
другие лежали.
Он сидит подле столика, на котором
стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в
одной руке он держит книгу,
другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке.
В
другой стороне мужики в
одних рубахах,
стоя на телегах, накладывали копны и пылили по сухому, раскаленному полю.
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся,
стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в
одной руке и с рукомойником в
другой, улыбаясь, говорил...
Все высыпали на вал, и предстала пред козаков живая картина: польские витязи,
один другого красивей,
стояли на валу.
Сговорившись с тем и
другим, задал он всем попойку, и хмельные козаки, в числе нескольких человек, повалили прямо на площадь, где
стояли привязанные к столбу литавры, в которые обыкновенно били сбор на раду. Не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша, они схватили по полену в руки и начали колотить в них. На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с
одним только глазом, несмотря, однако ж, на то, страшно заспанным.
Чтобы с легким сердцем напиться из такой бочки и смеяться, мой мальчик, хорошо смеяться, нужно
одной ногой
стоять на земле,
другой — на небе.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы
стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце
одного заключало бесконечные источники жизни для сердца
другого.
Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавою головой и с красным, воспаленным лицом,
стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя рукой в грудь, патетически укорял
другого в том, что тот нищий и что даже чина на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его, и что все это видит
один только перст всевышнего.
«Чем, чем, — думал он, — моя мысль была глупее
других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся
одна с
другой на свете, с тех пор как этот свет
стоит?
Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так… странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!
С
одной стороны
стояли три или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с
другой — скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными.
На
другой день в назначенное время я
стоял уже за скирдами, ожидая моего противника. Вскоре и он явился. «Нас могут застать, — сказал он мне, — надобно поспешить». Мы сняли мундиры, остались в
одних камзолах и обнажили шпаги. В эту минуту из-за скирда вдруг появился Иван Игнатьич и человек пять инвалидов. Он потребовал нас к коменданту. Мы повиновались с досадою; солдаты нас окружили, и мы отправились в крепость вслед за Иваном Игнатьичем, который вел нас в торжестве, шагая с удивительной важностию.
(Василий Иванович уже не упомянул о том, что каждое утро, чуть свет,
стоя о босу ногу в туфлях, он совещался с Тимофеичем и, доставая дрожащими пальцами
одну изорванную ассигнацию за
другою, поручал ему разные закупки, особенно налегая на съестные припасы и на красное вино, которое, сколько можно было заметить, очень понравилось молодым людям.)
— Во-первых, на это существует жизненный опыт; а во-вторых, доложу вам, изучать отдельные личности не
стоит труда. Все люди
друг на
друга похожи как телом, так и душой; у каждого из нас мозг, селезенка, сердце, легкие одинаково устроены; и так называемые нравственные качества
одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат. Достаточно
одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех
других. Люди, что деревья в лесу; ни
один ботаник не станет заниматься каждою отдельною березой.
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где жили родители Базарова. Рядом с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У первой избы
стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил
один другому, — а хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал
другой.
В большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки,
стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на
одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на
другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью — белые двери...
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по
другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь
один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер
стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
— Вы заметили, что мы вводим в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса — мои. — Говорил он
стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то в
одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы дня. Вот — высмеиваем Витте и
других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор
стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на
одной подтяжке,
другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Клим почувствовал, что у него темнеет в глазах, подгибаются ноги. Затем он очутился в углу маленькой комнаты, — перед ним
стоял Гогин, держа в
одной руке стакан, а
другой прикладывая к лицу его очень холодное и мокрое полотенце...
Над крыльцом дугою изгибалась большая, затейливая вывеска, — на белом поле красной и синей краской были изображены: мужик в странной позе — он
стоял на
одной ноге, вытянув
другую вместе с рукой над хомутом, за хомутом — два цепа; за ними — большой молоток; дальше — что-то непонятное и — девица с парнем; пожимая
друг другу руки, они целовались.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами
друг к
другу, положены к стене, под окна дома, лицо
одного — покрыто шапкой:
другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина,
стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Пред ним,
одна за
другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий
стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже, царя храни», кричит ура.
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей
одного за
другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он
стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
Люди эти
стояли смирно, плотно
друг к
другу, и широкие груди их сливались в
одну грудь.
Устав
стоять, он обернулся, — в комнате было темно; в углу у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на
одном диване была пуста, а на белой подушке
другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, — неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, — там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.
В центре небольшого круга, созданного из пестрых фигур людей, как бы вкопанных в землю, в изрытый, вытоптанный дерн,
стоял на толстых слегах двухсотпудовый колокол, а перед ним еще три,
один другого меньше.
Началось это с того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, — Иван
стоял на панели, держа в
одной руке ремень ранца, закинутого за спину,
другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
Он исчез. Парень подошел к столу, взвесил
одну бутылку,
другую, налил в стакан вина, выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо у него опухло, левый глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его
стояли дыбом, и он был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до полы, и, когда парень пил вино, — весь бок его обнажился.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он
стоял, держась
одной рукой за деревянную балясину ограды, а
другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
В углу комнаты — за столом — сидят двое: известный профессор с фамилией, похожей на греческую, — лекции его Самгин слушал, но трудную фамилию вспомнить не мог; рядом с ним длинный, сухолицый человек с баками, похожий на англичанина, из тех, какими изображают англичан карикатуристы. Держась
одной рукой за стол, а
другой за пуговицу пиджака,
стоит небольшой растрепанный человечек и, покашливая, жидким голосом говорит...
Женщина
стояла, опираясь
одной рукой о стол, поглаживая
другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
Самгин решил выйти в сад, спрятаться там, подышать воздухом вечера; спустился с лестницы, но дверь в сад оказалась запертой, он
постоял пред нею и снова поднялся в комнату, — там пред зеркалом
стояла Марина, держа в
одной руке свечу,
другою спуская с плеча рубашку.
— Пермякова и Марковича я знал по магазинам, когда еще служил у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили меня,
одна — алгебре,
другая — истории: они вошли в кружок одновременно со мной, они и меня пригласили, потому что боялись. Они были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в грудь, когда он
стоял на коленях перед нею.
Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона
стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах людей, крепко прилепленных
один к
другому, — Самгин видел, что они несут тяжелую ношу свою легко.
По двору
один за
другим, толкаясь, перегоняя
друг друга, бежали в сарай Калитин, Панфилов и еще трое; у калитки ворот
стоял дворник Николай с железным ломом в руках, глядя в щель на улицу, а среди двора — Анфимьевна крестилась в пестрое небо.
Две лампы освещали комнату;
одна стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон,
другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника,
стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу;
стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа...